Risk

I know myself to be both weak and tasty – hence lair.

Well-hid, thick-walled, rock-roofed.

It is my pride.

I found it, dug it deeper, built it stronger.

….

So few have lairs.

I venture out at need

To feast on those who don’t.

….

And then there’s you.

I recklessly rush out to meet your hand.

….

….

My tail in your nostril proof of love.

image generated by OpenArt

Линор Горалик читает Елену Михайлик

В этот день

В ночь с 20 на 21 декабря 1936 года
в окно к учительнице математики
влетает шаровая молния.
Зависает над столом
и интересуется:

-Ты зачем мною людей пугаешь?
Учительница нехотя откладывает
домашние работы –
прекрасный ровный свет,
практически дневной,
это вам не керосинка,
вот под таким бы и проверять…
Демаскировки она не боится:
все знают, в вёске должна быть ведьма.
И потом – кому жаловаться?

«В ночь с 5 на 6 января 1937 года, –
издевательски цитирует мячик, –
то бишь, в день переписи населения, –
«будет летать огненный змей,
который будет спрашивать,
кто за советскую власть, кто против.
Тех, которые скажут, что за большевиков,
тех змей будет записывать…»

-Это теперь тебе так стучат? –
серая короткая стрижка,
узкие губы, круглые очки,
невидимка, камешек, кремешек на дороге.
Если ударить железом,
проскочит искра.
Если не ударить…

-Это теперь в НКВД так стучат, – сообщает змей. –
А я читаю.
Они не экономят на электричестве.

-Я, – отзывается учительница, –
предупредила тут кое-кого,
чтобы во время переписи
не трепали лишнего.
Особенно о соседях.
Мол, сами понимаете, у нас не Минск
и сказанное слышат не только органы.

Рыжий шар знает: на трасянке,
густой, как туман над болотом,
оно звучало совсем иначе.
Но кивает и опускается
в гостеприимно предложенное блюдечко с чаем,
испаряя кирпичную воду без сахара.
С чернилами в последнее время стало лучше.
С чаем – не особенно.

-Придут? – спрашивает учительница.

-Обязательно. – и поясняет. –
Перепись же. Они себе предсказали
сказочный рост населения.
А увидят то, что здесь было все эти годы.
Не поверят.
Пойдут искать вредителей.

-Чёрт. – говорит учительница.
И даже не извиняется.

-Уезжай. – подтверждает змей. – Прямо сейчас.
До переписи. Сибирь там, Казахстан.
Ближе нельзя. Ближе… все закрыто.

-В тридцать первом ты говорил мне другое.

-В тридцать первом было чем им помочь.

Учительница глотает «теперь – нет»,
отхлебывает воду с привкусом дыма и торфа.
Она – ровесница века
и до своих тридцати шести дожила
на умении видеть, считать, делать выводы,
на умении выйти, не обернувшись,
и на некоторых иных умениях,
о которых и днем не стоит.

-Присмотрись к председателю ячейки. –
советует она змею, –
Он, конечно, городской-партейный, но и я-то…
Он может тебя услышать.

-Попробую. – неуверенно отвечает змей
и дело тут явно не в сомнительной кандидатуре
председателя партячейки.

-Что? – резко спрашивает учительница, – Что случилось?

Потому что «придут» – это не «случилось».
Это ожидаемо, привычно, предсказуемо.
Вопрос времени.

-Я теряю себя. – говорит змей. –
Умирают тут слишком много.
А будут больше.
Раньше хоть деваться было некуда.
Поплачешь год-другой,
и сам собой склеишься обратно.
А теперь можно течь по проводам,
источать свет, двигать машины,
сразу все хорошо,
все правильно, как в раю.
Даже лучше – не надо дышать и помнить.
Я к женщинам вашим залетать перестал,
а ведь прекрасней нет ничего на свете…
Имя твое в сводке увидел с третьего раза.
Первые два пропустил.
Был занят. Светил им.
Им светил, понимаешь?
Я не знаю, насколько меня еще хватит.

-Уходи со мной. – предлагает учительница.

-Не поможет. Соскользну, увлекусь, забуду.

-Уходи во мне.

Шаровая молния поднимается в воздух,
слои и слои силы, огня и смерти…

-А что, если я обманываю?
Ты впустишь, я займу твое место,
начну тебя двигать, жить тобою?

-Мне было семнадцать, – улыбается учительница, –
когда началась война.
Мне было двадцать два, когда она не закончилась.
Расскажи мне, чего я не видела… и не делала?

Она встаёт, расправляет плечи,
слои и слои силы, огня и смерти…
И протягивает руку.

Через три с половиной минуты,
через вечность

-Вот значит как, – говорит учительница,
сложным движением сводя за спиной
все три пары крыльев.

Она все еще трезво оценивает свои силы
и не рассчитывает обратить вспять
движение целой страны,
но всегда есть кто-то,
кто может выжить здесь и сейчас,
если вовремя протянуть руку.

И пока она проверяет оставшиеся задания
(это нужно сделать в любом случае)
в глазах ее разгорается
тяжелый медленный свет –
тот самый, из-за которого ангелы
входили к дочерям человеческим.

That poem about Ukraine

That I kept trying to find and couldn’t. By Marina Ponomarenko.

Ось і до осені дожили, – дума вона. – Дожилися”

Стоїть біля вікна і перераховує листя,

Що впало із дерева. Що за дерево? Липа?

У горлі у неї застрягло ім’я зі списку загиблих

То як усе було з ним? Було просто й довершено

З ним усе було солодко, з ним усе було вперше –

Перше кохання,

перший нервовий зрив,

перша затяжка канабісом

Він писав їй на спині вірші, їй і досі горять ті написи

То були вірші Єсєніна,

Маяковського і –

божечки – Леонарда Коена

В них ішлося про те, як сильно вона була в нього закохана

Його поцілунки були на всіх її випуклостях і заглибинах

Голос його п’янив як портвейн, шкіра його пахла липами

Він був, як пишуть в казках, красою подібний до місяця

Об його погляд можна було вколотися чи порізаться

Вона й різалась регулярно, досі шрами на венах

Він знімав її на прострочену плівку “Свема”

Звичайно ж, голу, звичайно ж, на чорному шовку

Те, що вона почувала, було подібне до анафілактичного шоку –

Жар в голові, зашморг на горлі, біль у грудині тиснучий

Він був найкрутішим хлопцем Донецька пізніх двохтисячних

Вона ім’я його не могла вимовити без схлипування чи стогону

Вона була в нього закохана.

Я вже казала?

Вона дійсно була закохана

А тепер у неї за вікнами Львів і липа жовтого кольору

Вона слухає – не повірите – Леонарда Коена

Ця затишність осені їй видається такою дивною

Нікому, крім неї, немає діла до списку загиблих противника

Сльози її течуть по склу струмками холодними

Вона думає:

“Сподіваюсь, його убило тим безпілотником,

На який пішло пів моєї зарплати”

Їй залишається тільки плакати. Пів ночі плакати.

In Balance

Jorge Guillén, tr. from the Spanish by David Ferry

I am so happy. It is wonderful
To breathe the air and be in the morning light.
On a day like this, if the soul weighs anything
It is like the weight of a flower bending itself
Down to the earth in the weightless light and air.


Everything calmly gives itself up
To happiness on a day like this. The whiteness
Of a wall gives whiteness to the eye that looks at it.
The grass in the vacant lot across the street
Yields to the morning breeze that flows across it,


Till the breeze dies down like the end of a sentence spoken.

Francis Holles

Saw this monument at Westminster Abbey and had the strongest feeling of having read the poem before.

However, when I went to look for the author I couldn’t even find the text. This is especially annoying since when I search for the sculptor, Nicholas Stone, this is literally the first image coming up for me.

Interestingly, the Wikipedia article on Francis Holles does not match the Abbey’s nor the monument inscription (tldr: Frances went off to fight in Netherlands, came back, and died aged 18, mourned by his father, John, first (English, non-medieval) Earl of Clare).

What so thou hast of Nature, or of Arts,

Youth, beautie, strength, or what excelling parts,

Of mynd and boddie, letters, arms and worth,

His eighteen yeares, beyond his yeares, brought forth

Then stand and read thyself within this glas

How soon theise perish, and thy selfe may pas.

Mans life is measured by the worke, not dayes,

No aged sloth, but active youth hath prayse

And Day Brought Back My Night

I always liked this poem, but did not know that it had an epigraph nor that it was referring to Milton’s sonnet.

Geoffrey Brock

Whoever she was now kissed me,

Her lips like ice on my own;

I woke from the nightmare sweating –

Burning, freezing, alone.

And Day Brought Back My Night

It was so simple: you came back to me

And I was happy. Nothing seemed to matter

But that. That you had gone away from me

And lived for days with him—it didn’t matter.

That I had been left to care for our old dog

And house alone—couldn’t have mattered less!

On all this, you and I and our happy dog

Agreed. We slept. The world was worriless.

I woke in the morning, brimming with old joys

Till the fact-checker showed up, late, for work

And started in: Item: it’s years, not days.

Item: you had no dog. Item: she isn’t back,

In fact, she just remarried. And oh yes, item: you

Left her, remember? I did? I did. (I do.)

John Milton

Sonnet 23: Methought I saw my late espoused saint

Methought I saw my late espoused saint

       Brought to me, like Alcestis*, from the grave,

       Whom Jove’s great son to her glad husband gave,

       Rescu’d from death by force, though pale and faint.

Mine, as whom wash’d from spot of child-bed taint

       Purification in the old Law did save,

       And such as yet once more I trust to have

       Full sight of her in Heaven without restraint,

Came vested all in white, pure as her mind;

       Her face was veil’d, yet to my fancied sight

       Love, sweetness, goodness, in her person shin’d

So clear as in no face with more delight.

       But Oh! as to embrace me she inclin’d,

       I wak’d, she fled, and day brought back my night.

*Alcestis is known for having been married to Admetus. Admetus forgot to propitiate Artemis before the wedding and was all set to die early, but Apollo got the Fates drunk and they promised to accept a substitution. Admetus asked everyone, including his parents, and no one except Alcestis agreed to die in his stead. However, Admetus was still a good all boy liked by everyone, so Hercules went down to Hades and brought her back.

Yamanoue No Okura

When I eat melons
My children come to my mind;
When I eat chestnuts
The longing is even worse.
Where do they come from,
Flickering before my eyes,
Making me helpless
Endlessly night after night.
Not letting me sleep in peace?

Japan, 660ish-733ish, spent a lot of his time on missions to China, governed provinces, tutored a prince. Wrote poems.

Timing

Александр Ланин

Как известно, всё, что не убивает нас,

Убивает, просто не сразу.

Молчащий мир, зверствующий хамас,

Новости сжавшиеся до Беэри с Кфар Азой.

Бурые кляксы расползаются по листам

Свежих газет. Но редактор следит за тоном.

По кампусам бродит призрак “фри палестайн”

Изуродованным нравственным камертоном.

В кои-то веки обедаем вчетвером.

До ужасов далеко, целых два клика мышкой…

– “Мама, – спрашивает дочка, – это уже погром?”

– “Нет, малышка.”

На паре домов ночью намалевали звёзды,

Дети в школе шутят про юденфрай.

Бросить всё и уехать ещё не поздно.

Уехать и бросить всё ещё не пора.

Соседи что-то обсуждают, слегка опуская взгляд,

Но если кончилась соль, мы ходим к соседям.

В конце концов мало ли, что они говорят.

Понадобится – уедем.

Кто-то сбегает к сараю за топором,

Кто-то проверит, как кухонный нож наточен…

– “Мама, это уже погром?”

– “Нет, доча.”

Как же мы здорово научились не замечать

Расставленные предками вехи.

Лет двадцать пять назад я заснул на час,

Чтобы вынырнуть в двадцать первом веке –

В огромном свободном мире, где предрассудкам бой,

Где люди становятся лишь добрей и мудрее,

Где каждый готов любую тварь уравнять с собой,

Где можно быть кем угодно. Даже евреем.

Но и в нашем веке, и в веке двадцать втором,

И в двадцать третьем, и дальше, пока не канем,

Девочка спрашивает: “Мама, это уже погром?”

И ответ прилетает камнем.

The awesome thing about diagnosed anxiety is that every time I worry about something I can tell myself it’s anxiety. Very comforting.

Robots in a minyan

I am an atheist (thank god). I have looked carefully and hopefully and there’s nothing connecting me to the Jewish community (except shared history, and my kids’ names, and shared fears, and the odd unfulfilled wish to be connected to a Jewish community, and of course, an jealously guarded conviction of my own Jewishness).

That said, I find it unexpectedly heartwarming that there is at least a hypothetical statement by a rabbi (in fact, multiple statements by multiple rabbis) that under the right conditions (if I understand correctly these are a) being made by Jews or specifically with participation of a Jewish woman or being educated by Jews in their household or converting and b) passing the Turing test) which are already met a robot could be considered a Jew. (Of course, there is also a statement, by a rabbi, that it cannot).

When something looks human and acts human, to the point that I think it might be human, then halachah might consider the threshold to have been crossed. This makes sense from a Jewish ethical perspective as well… I have a responsibility to treat all that seem human as humans, and it is better to err on the side of caution from an ethical perspective.

In this context it may be important that the first program to pass the Turing test was pretending to be Jewish (It didn’t claim to be Jewish: just to be named Gootsman, to live in Odessa, and to have a father who’s a doctor.)

For myself I’d consider it more difficult for an AI to prove itself male, than to prove itself Jewish, but fortunately Conservative and Reform Jews do not require maleness to be part of a minyan. In fact, roborabbi is explicitly female.

https://el-d.livejournal.com/295982.html

Говорит рабби Цви Ашкенази из Альтоны
на границе семнадцатого и восемнадцатого века:
Не может голем
быть призван в состав миньяна,
потому что не запретно уничтожение голема,
а уничтожение человека запретно,
значит голем – не человек
(и душа его, если она есть,
весит даже меньше женской).

Ночью в библиотеку
приходит некрупный голем,
рыжий и серый, и желтоглазый.
Не причиняет вреда.
Спрашивает беззвучно:
«Я знаю, сначала ты решил по-другому:
‘Создан из глины, одушевлён словом,
во всем подобен Адаму,
вырос в еврейском доме,
где причина такому не быть евреем?’
Почему передумал?»

Отвечает рабби Цви:
«Потому что вспомнил –
мой предок,
Элияху Баал Шем из Хелма,
сотворил голема, потом уничтожил…
Если голем этот мог стать частью миньяна,
значит мой прапрапрадед был убийцей
как рабби Зейра,
повелевший другому голему
рассыпаться прахом,
только потому что голем не владел речью…
Как принять решение,
которое их осудит?»

За кирпичной стенкой дышит Эльба,
приречный город Альтона,
ещё не сожжённый шведом,
не разбомбленный союзниками,
звонкий как как глечик
весёлый датский глиняный город,
где по улицам можно ходить без большой опаски,
даже ночью, даже еврейке.
Голем стоит и не дышит – незачем и нечем.

Спрашивает рабби Цви пока из Альтоны:
«Что станешь делать?»

Цви Гирш бен Иаков – сам непростой товарищ,
учился в Салониках и в Стамбуле,
но он не рабби Лев и не рабби Элияху
и не уверен, что сможет остановить чужую глину,
если глина решит, что ей нанесли обиду.
А ей нанесли обиду.

Голем поднимает голову, отвечает:
«Трудное какое дело – быть человеком.
Я как-то теперь не знаю.
Спокойной ночи.»
И рассыпается прахом
на горе квартирной хозяйке:
как, у такого гостя
полная библиотека мусора, почва, листья,
жёлтые побрякушки из южной венгерской глины…
точно решит, что здесь его не уважают.

С той, кажется, поры
перевелись големы по Европе.
Что-то такое разладилось с местной почвой,
так что она больше не отвечала Слову.
Ни для какой причины.

В 2014 году говорит рабби Марк Голдфедер,
что из Атланты,
обычный такой учёный:
«Создан из глины, одушевлён словом,
проходит тест Тьюринга,
где причина такому не быть евреем,
если захочет?
Не вижу такой причины.»

И пока говорит, не видит ещё и,
что на его телефоне,
тоже, можно сказать, сотворённом из глины и праха,
зажигается жёлтый огонёк,
не предусмотренный конструкцией –
и уже не гаснет.
Больше не гаснет.

Зеркало

Алексей Цветков

While driving home from Death Valley we listened to the Fall of Civilizations episode on Han, and of course I could not help but remember this poem by Aleksei Tsvetkov , although this takes place much later, post-Tang and pre-seventeenth century (which is a large spread).

Paul Cooper says every phrase in a sepulchral tone that is quite fitting to the theme, but after a while becomes somewhat funny, because “he murdered thousands” just shouldn’t be said with the same expression as “he was a good rider”. It is, however, an expression very appropriate to the poem, so I’m imagining Paul Cooper reading it.

зеркало

в эти тревожные минуты
наши мысли почти неминуемо
устремляются к императору
как ему одиноко в ледяном дворце
и почему он все время молчит

у яшмовых ворот толпа затоптала шпиона
гарнизон на востоке остался без риса
ходили слухи что велено посылать
юных девушек для полкового котла
не верю но младшей соседской дочери
нет уже второй вечер

новый слуга вернулся лишь около полуночи
без шапочки и от него пахло вином
рассказывал что чжурчжэни уже в столице
и что кровь на площади у жемчужного храма
стояла по щиколотку как черное зеркало
последнее время он невыносимо груб
надо велеть управляющему высечь
эти чжурчжэни для них только повод

навестил достопочтенный советник и
с листками танской каллиграфии
купил за бесценок у букиниста
бесценок и есть но было неудобно
огорчать друга велел подать вино и сливы
из последнего запаса но того стоило
давно так чудно не коротали вечер
на обратном пути достопочтенного и
выбросили из паланкина и забили палками
эти чжурчжэни у них только предлог

снова горит но теперь на западе
стражникам работы по горло
старый халат свалялся и не греет
надо бы отправить за хворостом
но некого и вряд ли кто продаст
как прекрасна луна в черном бархате небес
в черном шелке дыма

похоже горит у самого дворца
с той стороны где конюшни и гарем
кисти давно не чищены и тушь пересохла
император богоравен но и он боится
мы знаем что он боится за нас
но у нас уже не осталось для него
слов утешения

the mirror

without fail our thoughts in these vexing times
are with the emperor lonesome in his icy
palace sunk in his unremitting silence

a spy was trampled at the jasper gate
the eastern garrison has run out of rice
one hears of a decree to round up and
butcher young maidens for the soldiers’ stew
i give it little faith although the neighbor’s
youngest’s been missing two nights in a row

the new servant took off was gone till midnight
came back without his cap reeking of wine
the jurchen are within the walls he says
and at the plaza by the pearl shrine blood
was ankle-deep glistening like a black mirror
he’s been too insolent of late the steward
must be requested to apply the rod
those jurchen are just a ruse for their ilk

a visit from the venerable yi
his brittle sheets of tang calligraphy
obtained from a bookseller for a trifle
trifle indeed but who would want to hurt
a friend i had them fetch some wine and plums
the last of the old stock but it was worth it
never an evening was so full of mirth
on his way back the venerable yi
was torn out of his litter thrushed to death
with canes those jurchen nothing but a ruse

a conflagration this time in the west
the guards will have their work cut out for them
curse the old gown all matted and it’s cold
should have dispatched them to stock up on brushwood
but there’s no one to send and none for sale
how splendid is the moon in the black velvet
of the night sky in the black silk of smoke

looks like the flare is aiming for the palace
from where the stables should be and the harem
i haven’t cleaned my brush the ink is dry
the emperor may be godlike but he feels
the fear we know he is afraid for us
but we alas have hardly any words
left to console him

Hobbit

Realized that I forgot to note finishing The Hobbit with kids. It was amazing. This time no one was traumatized, and everyone had fun. To celebrate, here’s my favorite poem on the subject, by Elena Mikhalkova.